Газета основана в апреле |
||||
НАШИ ИЗДАНИЯ | «Православный Санкт-Петербург» «Горница» «Чадушки» «Правило веры» «Соборная весть» |
рассказ
Она появилась на свет шесть лет назад, в июле, когда её мать, огромная тёмно-бурая гадюка, зацепившись хвостом за ветку, исторгла из себя семерых детёнышей. Шестеро из них тут же были съедены бурой гадюкой, но седьмой новорождённой змее, чёрной и почти двадцатисантиметровой, удалось уползти. Не прожив и дня, это исчадье умело шипеть, кусаться и выпускать яд. Чёрная гадюка поселилась в буреломе на крутом склоне одного из притоков Дона. Здесь она охотилась на лягушек, ящериц и мышек-полёвок. Иногда полёвка, получив смертельную дозу яда, находила силы бежать, но чёрная гадюка, уверенная в себе, никогда не преследовала жертву. Она выжидала, пока подействует яд, а потом не спеша направлялась по следу, лаская языком дорогу.
Прошлым летом чёрная гадюка — она выросла огромной, почти метровой — родила семерых змеёнышей, и ни одному не удалось уйти от её зубов. В октябре, когда змеи целыми выводками устраивались на зимовку под пнями, чёрная гадюка, ненавидя собратьев, заползла на свалку и устроилась внутри старого дивана. Вскоре на свалку по недосмотру чиновников выбросили отходы с местного химкомбината. Пары тяжёлых металлов одурманили мозг гадюки. Она проснулась только в июне, и к природному яду, копившемуся в её слюнных железах, добавился яд, изготовленный человеком. Когда гадюка наконец очнулась, яд уже вошёл в её кровь, и в холодном теле засела тупая боль. Теперь гадюка ползла туда, где немая ярость и безошибочное чутьё указывали ей на присутствие человека.
Гадюка скользнула под корягу и поплыла, извиваясь и держа голову над водой, к другому берегу. Молва приписывает змеям мудрость: чёрная гадюка не была мудрой, но она прекрасно ориентировалась и на суше, и в воде. В этом ей помогало и зрение, и острый нюх, и особое, присущее только змеям чувство, позволяющее им «видеть» даже в темноте. Гадюка была вооружена — в её пасти, как лезвие складного ножа, прятался смертоносный зуб.
…В тот год возле посёлка, где я, тогда ещё студент, каждое лето отдыхал с друзьями, расплодилось множество змей, в основном — гадюк и медянок. Приехала даже комиссия учёных-серпентологов из Воронежа.
Постоянно в посёлке никто из нас не жил — бывали наездами. Рыбачили с плоскодонок, пили у костра самогон. Лучшая плоскодонка была у Василия Горевого. Он приезжал из Борисоглебска вместе с восьмилетним сыном Славкой на видавшем виды «Москвиче». Горевой был мужик лет сорока, с круглым красным лицом, добрый и пьющий. Таким мужичкам через пару минут знакомства говоришь «ты», хотя они годятся тебе в отцы, а ещё через полчаса тебе кажется, что ты знаешь о них всё.
С веслом Горевой обращался умело — даже под хмельком. Загребал веслом с правой стороны и каждый раз легонько табанил, чтобы выправить лодку. В его жизни, помимо рыбалки, были две страсти: пьянство и Православие. Встречая кого-то из нас, молодых и заголённых по пояс, он обычно говорил:
— Шо без креста ходишь? Хоть в кармашке носи!
А на плече у него красовалась наколка «Не забуду мать родную». Эту наколку он сделал на зоне. Глупую историю его отсидки знали все: он часто её рассказывал.
В двадцать лет, отслужив в далёком Хабаровске, Горевой вернулся к матери в Борисоглебск. Недельку побыл дома, а потом махнул в Воронеж. Погуляв там, через пару дней собрался назад (мать отпустила ненадолго). И вот на площади у вокзала к нему подошли двое, потребовали документы. Документов не оказалось, и Горевого привели в отделение. А там поставили бутылку самогона на стол. — «Пей, солдат!» Он выпил стакан, налили ещё. — «Пей!» Он выпил ещё… На платформу вышел, качаясь. Какая-то вертлявая бабёнка попросила поднести сумку к вагону. Он взял сумку и вдруг почувствовал на себе крепкие руки. Оглянулся, а бабёнка как в воду канула. Так и арестовали его, голубчика, — за кражу сумки. На суде получил два года.
Уверовав на зоне в Бога, Горевой вернулся домой. Помыкавшись немного, устроился водителем на завод прессовых узлов. Женился. Говорили, что в посёлок он сбегает от жены — чтоб не пилила. (Кроме Славки у них были ещё две девочки, жена уставала). Дома Горевой не пил, зато на рыбалке давал себе волю — не просыхал. Конечно, его религиозность вызывала у нас смех.
— Вот ты в Бога веришь, а пьёшь, — говорили мы.
Он не обижался: — А шо? Вы не верите, а тоже пьёте.
— У тебя дети растут.
— Это да, растут, — улыбался Горевой. — Я за них Богу молюсь.
— Думаешь, Бог тебя слышит?
— У Бога поварёшка длинная, — загадочно отвечал Горевой. Была у него такая присказка.
В один из дней того змеиного лета Горевой увидел на тропинке медянку. Нагнувшись, он схватил змею (у самой головы, чтобы не укусила), и отнёс её подальше в кусты. Медянка всё же успела ужалить его в голень. Горевой весь вечер лечился самогоном, но голень всё равно раздуло вдвое, и опухоль спала нескоро. Помню, как он варил уху, сидя на чурбачке, вытянув пострадавшую ногу. Славка вертелся подле.
— Папаня, а ты помрёшь?
— Не-е, — отвечал Горевой.
— От змеи не помрёшь?
— Та не, не помру.
— Но потом помрёшь? Не сейчас, а потом?
— Потом помру. У Бога поварёшка длинная… Всех выловит, как из супу…
Славка замер на секунду и выпалил: — Но ты раньше меня помрёшь!
Горевой улыбнулся и зачем-то постучал ложкой о край котелка.
— Это да, — сказал он.
А на следующий день случилось вот что.
Я сидел на брёвнышке у излучины реки. Кузнечики и медведки в то утро пели так беззаботно, что хотелось петь вместе с ними. Я нежился на солнце без майки, собираясь потом купаться. Пахло полынью. Высоко в небе, расправив крылья, кругами ходил коршун. На коленях у меня был альбом, и я пытался зарисовать обрывистый берег напротив.
Каждый год река подмывала склон и деревья на обрыве, потеряв опору, валились в воду. Иногда их прибивало к берегу. Неподалёку от меня лежал ствол с обломанными ветвями, отполированный водой и солнцем, похожий на борону-суковатку из учебника истории. Мёртвые деревья, застрявшие в воде у другого берега, выглядели не так мирно: одно напоминало рыбий скелет, другое гребёнку, брошенную сказочным героем, спасавшимся от Бабы-яги.
Я срисовал дерево-скелет и дерево-гребёнку, а потом зачем-то набросал рядом избушку на курьих ножках. На другом листе я попытался изобразить Славку, лепившего у воды песчаный замок. Наш отлогий берег отлично подходил для игр: разливаясь весной, река заносила его мелким белым песочком, и пляж почти не зарастал осокой.
Я в очередной раз поднял голову и обомлел. На песке у воды извивалось что-то чёрное, мокро поблескивавшее. Славка стоял на коленях и, выгнув спину с крылышками лопаток, выгребал из ямки песок. Он ничего не видел.
— Беги! — крикнул я Славке.
Мальчик меня не услышал, а может, не понял. Под рукой не было ни топора, ни лопаты. Я бросил альбом и побежал, сжимая в руке карандаш. Ноги вязли в песке, а расстояние между ребёнком и ужасной тварью таяло, как в страшном сне. Я опоздал.
…Гадюка была где-то неподалёку — шуршала в осоке. Задыхаясь, я подхватил Славку на руки. Невредимый, он так и прильнул ко мне, и его крестик небольно уколол мне грудь. Подошёл Горевой. Он что-то спросил, и я ответил ему. Почему-то мне казалось, что всё это кино, причём — замедленное…
Почему же змея не тронула Славку? Почему бешеная гадюка, натворившая потом столько бед в нашем посёлке и с таким трудом пойманная, наконец, серпентологами, не ужалила мальчика? Я мог только догадываться.
Помню, как мы стояли у реки: Горевой, Славка и я.
— А, студент? Струхнул мал-мала? — опять спросил Горевой.
Я молча повернулся и пошёл к своему альбому. Тогда мне было девятнадцать, и я ещё ничего толком не понимал.
Дмитрий ОРЕХОВ