Главная   Редакция    Помочь газете
  Духовенство   Библиотечка   Контакты
 

Издание газеты
"Православный Санкт-Петербург"

 

  НАШИ ИЗДАНИЯ    «Православный Санкт-Петербург»       «Горница»       «Чадушки»       «Правило веры»       «Соборная весть»

        

К оглавлению номера

ВОЗРАСТ ЛЮБВИ

МАРИНА-МАРИН

Из головы не идет история, которую слышал от мамы. А ей в ее детстве рассказывал странник, человек, шедший через их деревню в лавру, но в какую, Киево-Печерскую или Троицкую, она не знала. Да это и вовсе не важно для данной истории.

— Началось с того, что мы этому страннику стали давать еды, но он не брал. Достал из котомочки кусок хлеба и размочил в воде. Мы были дети, чего взять, и смеялись над ним. И он засмеялся. А чему, мы не знали, и давай еще сильней над ним хохотать. Бабушка на нас заругалась и спросила его, где ему стелить, вечер был. Но он сказал, что ляжет на сеновале, пробудет до утра, а утром, чтоб не будить никого, уйдет. Потом он нас подозвал и говорит: хотите, сказку расскажу. А слушать-то мы были великие охотники, много ли нам доставалось. Сели.

"Проходил я кладбище, — он сказал, — и указали мне могилу монашки. Была она от людей проклята, а от Бога прощена. А все про нее открылось только после ее смерти. Была она из достаточной семьи. Одна дочь. И только бы быть девицей, мать умерла. Схоронили. Отец сильно тосковал и надумал уходить в монастырь. А дочери сказал: ты девушка взрослая, видная, на тебя уже заглядываются, выбери себе хорошего человека по сердцу и выходи замуж. А она вдруг ему и говорит: "Я пойду с тобой". А женского монастыря близко не было, да она и не хотела в женский, отца любила. И так просила, что он отступился. Переодел ее в юношу, привел в монастырь, внес вклад и попросился, чтоб его приняли с сыном. Его, он старый был, приняли сразу, а сына не берут — зачем губить молодость, пусть, говорят, идет в мир и живет, как все. Монашество — дело тяжелое. Но она вымолила, и ее приняли, только послушание сделали очень тяжелое — чистить выгребные ямы. Сказалась она, была она Мариной, что ее зовут Марин. И несла послушание с радостью. Была хорошо грамотна, изучила службы, читала часы. Настоятель этого монастыря Марина очень полюбил. Отец недолго прожил, схоронили.

Время прошло, настоятель говорит: я тебя повезу на экзамен в лавру, и там проверят твои знания и дадут тебе приход. Будешь священником. Но она отказалась и просилась в монахи навсегда. И ее постригли на Михайлов день с именем Михаила. И уже готовился этот монах к безмолвию, как вышла беда.

В этом монастыре было свое хозяйство — посадки, огород, и монахи там работали. Верст за десять. И иногда там ночевали на постоялом дворе, чтоб далеко не ходить. А Михаила настоятель, видимо, берег для служб. Но другие стали роптать, мол, они работают, а он нет. И Михаил сам напросился пойти работать. Но они были люди привычные, сделали свой урок и ушли, а Михаил (Марина то есть) не успел и сам решил остаться, чтоб потом доделать. И именно в этом дворе ночевал.

А у хозяина двора была на выданье дочь. И именно в этот день шел мимо солдат, припозднился и попросился ночевать. Эта дочь ему приглянулась, и он ее склонил к греху, а потом пригрозил, что убьет, если на него скажет, а если что случится, то пусть укажет на монаха.

И вот случилось. Дочь забеременела, стало заметно. Отец чуть не убил. Она сказала, что над ней снасильничал монах. Вскоре родила. Отец взял ее ребенка (родился мальчик) и принес в монастырь. Там пришел к настоятелю и положил у ног и указал на Михаила. Настоятель разгневался и тут же велел Михаилу взять ребенка и уходить из монастыря. Монах ничего не сказал, поклонился, ребенка с пола подобрал и ушел. А куда пойдет?

Так он и жил около ворот три года и с ребенком водился. И до того его было жаль, что сами монахи ходили на поклон к настоятелю и просили, чтоб простил. Но тот не прощал.

А тот солдат вернулся и стал просить, чтоб дочь хозяина вышла за него. Та, "конечно, с радостью. Пошли за сыном. Но монах ребенка не отдает, и тот сам от него не идет, привык. Тогда солдат велел жене броситься настоятелю в ноги и рассказать, что монаха тут никакой вины нет. Что ребенок от солдата. Настоятель наложил ей наказание за клевету, а монаха простил. Так и отобрали ребенка. Ребенок подрос и прибегал с ним повидаться.

Солдат плохо относился к жене, бил ее да и с тестем мира не находил. Двор к рукам прибрал, тестя схоронил, жену с ребенком выгнал. А эта жена и сама ходила в монастырь и все старалась увидеть монаха, до того он ей нравился. Старалась перехватить и уговаривала уйти из монастыря, мол, ребенок тебя считает за отца. Монах не соглашался, тогда она говорила: мол, давай, Бог за любовь простит, давай так будем тайно видеться. Но монах и на это не согласился. И она тогда что сделала — она опять пошла к настоятелю, опять в ноги кинулась и опять сказала, что ребенок от монаха, что обещал ей большие деньги, если она уговорит солдата взять грех на себя. И — до того была ослеплена — целовала на этом крест.

Монаха позвали, спрашивают. А он, по своему званию, клясться не может и говорит: на все ваша воля. И опять его выгнали, и опять он остался как бы со своим сыном. И в люди он его вывел, и выучил, а сам (сама), легкая ли жизнь, заболел и умер.

Монахи просили настоятеля схоронить его в монастыре. Но он велел нести на мирское кладбище. И вот — когда стали обмывать, глядят: совсем все тело иссохшее, женское. Тогда-то все и открылось. Сам настоятель отпевал. А когда гроб в могилу опускали, ударила гроза. И молния попала в постоялый двор и его расшибла".

Вот такая история. Где и когда это было, было ли, ни я, ни мама не знаем. Еще она добавляла, что утром они, ребята, побежали к страннику, но его уже не было. Только лежали в чистой тряпице пряники и сахар, подарок.

— Значит, была же у него еда. И по тем временам непростая, а вот он не съел, ребятам отдал,— говорила мама.

А я все думал над тем временем, когда эта Марина-Марин осталась одна, у ворот монастыря с крохотным ребенком. Как и чем его кормила, как согревала своим теплом... Нет, видимо, рано еще мне, не поднялся я до понимания таких историй. Так что вся моя роль тут в передаче услышанного. Как говорил Рерих, что он услышал от деда, то и передал внуку и велел тому передать в свою очередь... Так и будем передавать, пока что-нибудь поймем.

РОЗОВЫЙ СВЕТ

Храм Покрова на Нерли. XII векКогда едешь летом, то его хорошо видно и рано утром и поздно вечером. Даже ночью, если вызвездило, видна его легкая тень. Вот зимой плохо — и утром и вечером поезд идет в темноте. Хорошо, если луна, но если и нет, я все равно не ложусь, дожидаясь двухсотого километра, и, глядя в темноту, представляю его. А когда возвращаюсь в Москву, то рано утром будто кто будит меня: ни разу я не проспал встречу с ним.

Речь идет о храме Покрова на реке Нерль. Если ехать от Москвы, то он будет по правую руку после Владимира, недалеко от села Боголюбова, на заливных лугах. Деревья на полосе отчуждения сильно выросли и загораживают взгляд, но есть в полосе разрывы, и храм, то исчезая, то показываясь, плывет в окне и виден минуту или полторы.

Этот .храм необъясним, как чудо. Столько о нем написано, о его соразмерных пропорциях, удивительных белокаменных тягах, полуколоннах, закомарах, вытянутом барабане под вознесенным куполом, но зря стараться объяснить то состояние, которое приходит... то есть то состояние, ну вот как сказать, когда любишь, когда красота спасает, только бы не опоздать к ней. И только вспоминается известное об этом храме. Он построен Андреем Боголюбским в память о сыне, погибшем в походе на камских болгар. Боголюбский — сын Юрия Долгорукого, внук Владимира Мономаха. Но не совсем верно говорить, что такой-то князь или царь построил что-либо. В его время, да. Например, не Иван же Грозный строил собор Василия Блаженного или не Алексей же Михайлович церковь Вознесения в Коломенском; из царей один Петр работал плотником, но это отклонение от нормы — дело монарха вызвать к действию желание прекрасного, а творцы его всегда есть в народе. Но кто они, безвестные строители храма? Тут мы по славянскому обычаю смиряемся, что никогда и не узнаем. Но какие они были, говорит тот же храм — сильные и красивые, и чувство прекрасного было у них врожденным.

Как говорят летописи, Боголюбский был "нищелюбив", кормил бедных, часто сам раздавая милостыню, при нем выстроено много церквей, в том числе знаменитые владимирские. Именно при нем Владимир противопоставился Киеву, киевский престол, на который отказался сесть Боголюбский, перестал быть старшим среди русских княжеств. Но и собственным северным князьям, новгородским и суздальским, Боголюбский не угодил. Только когда он привез с юга икону чудотворной Богоматери, названную Владимирской, тогда началось возвышение Владимира.

Но самого князя икона не спасла, его убили. Убили свои же, напившись перед этим для храбрости и вначале в темноте убив своего. Меч князя заранее был выкраден из-под подушки, ему нечем было защищаться. Князь вырвался, ушел, но вскоре его нашли по следам крови.

Как замечает историк Ключевский, северные летописи славят Боголюбского, южные бранят, обвиняя его в разрознении княжеств. Займи он киевский стол, могло быть иначе, говорят летописи, ведь до второго нашествия татар оставались считанные годы. Но теперь что предполагать, как могло быть, раз уже было, а было страшно. Татары сожгли Владимир, Суздаль, Коломну, Серпухов и тогда еще крохотную Москву. Они не разбирались, кто с кем был в ссоре, кто с кем не мог поделить власти, подчиняли всех. Пала Рязань. Дольше всех держался Козельск, названный татарами Злым городом. Малолетний князь Козельска Василий, по преданию, захлебнулся в крови в своем тереме.

Но храм на Нерли гроза миновала. Может, то помогло, что была зима, а храм стоял вдали от дорог, в снегу, а может быть, просто пожалели его. Хотя вряд ли: татары, пишет Карамзин, оставляли жизнь только рабам и данникам, "опуская меч единственно для отдохновения".

Но вот уцелел храм и стоит девятый век. Если бы волна воинствующего безбожия коснулась и его... нет, лучше не думать об этом. Но, говорят, идея разрушить его была. Даже якобы на купол отпилить с него крест был послан мужик, а внизу стоял и командовал приехавший представитель. За верх креста были захлестнуты вожжи, а за них еще двое, а они были привязаны к хомуту лошади, чтоб за них сдернуть, сволочь крест. Будто бы мужик пилил ножовкой и допилился до середины, и как раз прибежала его мать, с ней жена, стали ему кричать, чтобы слезал, не смел пилить. Мужик выпрямился, кинул ножовку и, чтобы не упасть, поймался за крест. Представитель ударил по лошади, она рванула, крест хрустнул и упал вместе с мужиком. Это очень высоко, но мужик остался цел, а представитель попал ногой в вожжи, его опрокинуло и ударило затылком о булыжник.

Это рассказ с чужих слов и без уверенности, что история эта относится именно к храму Покрова. Такую же историю я слышал в Великом Устюге, бывшую, как говорили, в Спасо-Гледенском монастыре. Скорее, именно храм Покрова обошло посягательство, не воины же мы Чингисхана, чтоб подымать руку на свою красоту. Но, видно, временами находит затмение, сколько разрушено. Интересно, как кончали жизнь те, кто разрушал, взрывал, загаживал белокаменные творения. А если живы, то что рассказывают? Кому?

Может быть, этого случая с крестом не было ни здесь, ни там, тем более и крест высится на куполе и никому не мешает.

Многим памятникам старины нужна легенда, то есть что-то происшедшее в связи с этим памятником, какая-то тайна. Но храм Покрова притягателен сам по себе. Печально, что он уходит в землю и ушел уже на четыре метра, будто земля старается укрыть в себе такую красоту. Безчисленно фотографировали, рисовали храм, и вот опять-таки: сколько бывает талантливых рисунков и фотографий какого-либо памятника, так и тянет приехать, увидеть самому, а приедешь и настигает ощущение, что на фотографии он казался заманчивей. Нет, храм Покрова лучше любых своих изображений. То есть его красота невыразима, и ее хватает на всех.

Проезжая мимо храма, я всегда вспоминаю знакомого парня, отличного фотохудожника, который почти месяц жил недалеко от храма, пытался сделать такой снимок, который представился ему в один из приездов.

"Я тогда был без аппарата,— рассказывал он,— вот представь — садилось солнце, вода в озере перед храмом была розовой, и в ней отражался белый храм. А вода зеркально возносила его отражение. То есть мне не объяснить,— виновато говорил он,— было как бы три храма: реальный, его отражение и то, что возносилось, нет, не рассказать. И вот я взял аппарат, оптика новейшая, японская, палатку взял, командировку дали, я попутно снимал Владимир для буклета рекламбюро, и поселился. Живу. Злюсь на туристов, мне надо безлюдье, чтобы непонятно было, когда снято, в какую эпоху, ведь камень, вода, деревья — вне времени. Вставал с рассветом. С другой, рассветной стороны, тоже озерко, зайду оттуда, жду. Но ни разу не было спокойной воды, хоть маленький ветерок, рябь. Один раз уж совсем загнал в фокус, жаба прыгнула, вода исказилась. Но живу, щелкаю. А в закатное время тоже не везло, то люди, то солнце садится в тучи, то ветер, то дождь. Но вот однажды все-таки дождался — ни ветра, ни людей, закат горит, озеро светится, самое то, а садится солнце быстро, этого времени всего пять — семь минут. И что? Кончилась пленка! Аппарат чуть вдребезги не расшиб".

Все-таки этот парень сделал много хороших снимков. И собранные вместе, они показывают, правда частями, то, что очаровывает враз: и то, что храм уходит в землю, и то, что возвышается. С годами храм хорошеет, и это тоже загадка; может, наша любовь не дает ему стариться.

Более поздние пословицы о том, что хорошо там, где нас нет, литературные россказни о поисках синей птицы, о заграничных чудесах света — все это от слепоты. Чудо и красота с давних пор рядом с нами. Злые люди боятся ее и успевают опорочить, а если не удается, то хотя бы стараются внушить, что где-то есть лучше. Было бы легко отделаться от них фразой, что зря стараются, нет, убивать научились. И воспитывать себе подобных тоже.

Одна радость — поеду завтра на северо-восток России, и после Владимира, в бегущих разрывах полосы отчуждения, выше электропроводов, появится, исчезнет и вновь появится и будет виден полторы-две минуты...

КОЛОКОЛ

рассказ старой женщины

— Совсем нельзя пить. Капли нельзя! Я из-за вина отца и сына лишилась. А мужа на войне убило. И могила где, не знаю. А отец и сын — на моих глазах. Про сына не буду рассказывать, вся изревусь, а отца надо вспомнить. Он звонарем в церкви работал. Выпивал, но в посты держался, это ведь в церкви строго. А тут, в Филипповский пост, перед Рождеством, согрешил. Идти звонить, а он с похмелья. Мама вся испереживалась: "Лучше бы ты не ходил". Нет, супрямничал. Поднялся на колокольню, а главный колокол был в триста пудов, его потом вверху на части разбивали (а главный колокол был) и по кускам сбрасывали, серебра в нем много обнаружили. И вот отец раскачал язык и ударил, и с первого удара его паралич-то и разбил. И на восемь лет. Принесли его дьякон и батюшка. И потом навещали, яиц принесут или творогу. Пенсии-то не было. Мать убивалась и с нами и на работе, а ведь самое тяжелое — его обиходить. Керосинок, примусов не было, это потом мы стали богатыми, только печка и самовар. Воды нагреет, его приберет, стирать. Да к ночи на речку.

А она легко умерла. Я уже со своими водилась, бегут за мной:

"Беги, мама умирает". Я прибежала, голову ей подняла, на руки взяла. Она поглядела, говорить уже не могла, вздохнула. Потом глаза сильно-сильно зажмурила и еще раз вздохнула.

У нее было два мешочка муки, да картошка была, масла деревянного бутыль, рыбы немного. Все это на поминки ушло. Это сорок второй год был, голодно. Люди идут и идут. Суп в двух ведерных чугунах варили. Потом девятый, потом сороковой день, так все продукты и ушли. А похоронили ее рядом с отцом на почетном месте у церкви. А уж сыну тут лежать не досталось.

Ох колокол был! Ударит, бывало, отец — во все стороны слышно. Меня с собой брал. Надену платочек и за ним, как собачонка, по витым лестницам бегу. Вверху страшно. Он раскачивает язык, а я присяду в угол и уши зажимаю. Он смеется. Да петь начнет. На Пасху: "Все идите в гости к нам, в гости к нам...".

БАЛАЛАЙКА

фото Л.ИвановойЖителей в деревне осталось трое: старик Авдей и две .старухи-Афанасья и Явлинья Ваниха. Самая худая избенка у Авдея. Ограда у него, по его выражению, до Петрограда, ветру рада, то есть нет никакой. Явлинья Ваниха всех старше и все время собирается умирать. Зрение у нее совсем никуда, даже солнышка она— почти не видит, а чувствует по теплу. Вот и сейчас она выползла на улицу, сидит на бревнышке, старается угадать, который час.

Подходит Афанасья, она явно с похмелья, но где и как сумела вчера выпить-это тайна, и эту тайну Афанасья унесет в могилу. Обе старухи глуховаты.

— Козлуху мою не видела?-кричит Афанасья.

— Погляди-ко, сонче-то высоко ле? — кричит в ответ Явлинья.

— Тварь мою рогатую, говорю, не видала? — кричит Афанасья. У нее нет сил посмотреть на небо.

— Как я увижу,-кричит Явлинья.-Сама с утра свинью ищу.

Они молча сидят, потом заключают о свинье и козе, что много им чести, чтоб их искать, что захотят жрать — придут, а не придут, туда и дорога, пусть дичают, пусть их волки оприходуют, да они такие, что ими и волки побрезгуют, пусть сами подыхают. А и пусть подыхают, пусть. Много ли Явлинье и Афанасье нужно, ничего не нужно, покой только и нужен.

— Мне дак уж вечный, — уточняет Явлинья.

— Авдея-то не было с утра? — кричит Афанасья.

— И с вечера не было.

— Зови. Пусть "синтетюриху" играет.

"Синтетюриха" — это вятская разновидность "Камаринской".

— Сама зови, чать, помоложе.

Афанасья идет за Авдеем. Стучит в его окно и восклицает:

— Эх, балалайка, балалайка, балалайка лакова! До чего же ты доводишь-села и заплакала. Авдей, золотко, живой? Выходи, дитятко!

Авдей появляется на крыльце. Без балалайки, с маленьким приемником.

— Ой,— изумляется Афанасья.-Лопотина-то на-те сколь баска!

— Афанасья, — сурово говорит Авдей; — Кур укороти, а то я их оконтужу. Боле они у тя воровасты.

Чьи куры в деревне, это настолько давно и прочно перепутано, что Авдей не может этого не знать, но у Афанасьи нет сил напоминать это соседу. На все его выговоры она поддакивает:

— Эдак, эдак, — и выждав момент, просит: — Авдей, не дай умереть!

— Я, Афанасья, ты знаешь, питье, которое не горит, не пью. Чтоб синим пламенем пылало, меня так. А такого пока нет, терпи. А пока терпишь, за это время и выживешь.

— Козлухи моей не видал? Нет? Да хоть бы и подохла, кырлага! Тарлаюсь с ней, давеча утром доила, паздернула, молоко разлила по всему двору, чище печки землю выбелила. Авдей, кабы ты ее счинохвостил, я б тебе все вечерошно отдала.

Слово "паздернула" у Афанасьи означает многое — выпивку ("бутылку паздернула") и движение ("паздернула, тварь шерстяная, со двора"), слово "счинохвостил" тут означает поимку козы, а "вечерошно" вечерний удой. "Тарлаюсь" в данном контексте — мучаюсь.

— Так чего без балалайки?

— А это чем не музыка? — Авдей прибавляет громкости в приемнике. — Слушай, а то начнется война — и не узнаем.

— Начнется, дак не обойдет, — отвечает Афанасья.— Как в эту-то войну, перед войной без радиа жили, а сто мужиков было, и нет. Эх, сосед, сосед, кто умер, сказано,— тот счастливый, а кто живет-будет мучиться. Вот смотри: то рак, то дурак. Явлинка! — кричит Афанасья.— Давай плясать! Ух! "Синтетюриха телегу продала, на телегу балалайку завела". Авдей!

Авдея долго уговаривать не надо, он меняет приемник на балалайку, садится на бревнышко, подтягивает струны.

Пес Дукат, который дремал до поры, не любит Авдеевой музыки, просыпается и уходит. Дукат — жулик и вор. И ярко выраженный индивидуалист. Были в деревне еще две собаки — сучки, которых курящий Авдей назвал, как и Дуката, именами табачных предприятий — Ява и Фабрика Урицкого, но и Фабрику, и Яву Дукат выжил систематической травлей, и их не видать с весны. Одному Дукату вольготно в деревне, от кого ее охранять? А общие курицы несутся по всем закоулкам, это нравится Дукату. Поэтому, может быть, он сейчас не от балалайки уходит, а пошел обедать.

Явлинья шевелится на бревнышке и, как подсолнух, поворачивается на тепло солнца. Авдей повторяет первые строки без музыки, устраивая балалайку на коленях:

— Синтетюриха телегу продала. На телегу балалайку завела,-потом начинает тренькать:

Приведите мене Ванькю-игрока, да, Посадите в куть на лавоцьку, Дайте в руки балалаецьку, Станет Ванькя наигрывати, "Синтетюриху" наплясывати, Старым косточкам потряхивати...

Афанасья переступает на одном месте, поднимает и опускает под музыку плечи, поводит руками.

— Мне уж только для ушей музыка осталась,-кричит Явлинья,-а тебе, Афанасья, еще и для ног. Ой, Авдей, ты заиграешь, дак я лучше слышу и разглядеть свет могу, ой! "Синтетюриха плясала на высоких каблуках! Накопила много сала на боках, да!"

Авдей тут же включается:

— Надо сало-то отясывати, на реку идти споласкивати...

— На реке-то баня топичча,-частит Афанасья,-в баню милый мой торопичча. Ой, не помычча, не попаричча, золотая рыбка жаричча. В золотой-то рыбке косточки, хороши наши подросточки, двадцати пяти годовеньки, восемнадцати молоденьки...

Авдей замедляет плясовой размер:

— Да расщепалася рябина над водой...

Старухи подхватывают:

— Да раскуражился детина надо мной. Это что за кураженьице? Милый любит уваженьице.

Уважать не научилася, Провожать не подрядилася, Провожу я поле все, поле все, Расскажу я горе все, горе все.

Одно горюшко не высказала, За всю жизнь его я выстрадала, ой!

На этом "ой" плясовая заканчивается. Авдей начинает нащипывать мелодию на слова: "Тень-тень, потетень, выше города плетень", но тут случается событие, и событие нерядовое, — к ним подбегает маленький щенок с костью в зубах и начинает играть у их ног. Старики потрясены:

— Откуда взялся? Откуда?

— Это ведь от Явы, — решает Афанасья.— Срыжа.

— Нет, от Фабрики Урицкого,-утверждает Авдей. Явлинья просит щенка в руки и долго щупает его, а в конце заключает, что это, конечно, Дукатов.

— А откуда такая кость? — спрашивает Авдей.— Вы, соседки, если собак мясом кормите, так мне хоть средка через забор кидайте.

Но появление щенка не последнее событие в этот день. Из-за бревен, громко кудахтая, выходит пестрая курица. С ней ровно десять, считает Авдей, цыплят. Это второе потрясение. Как это курица сумела тайком от них и от Дуката выпарить цыплят, непонятно. Да и чья это курица? Решают, что общая, делят на будущее каждому по три цыпленка. Одного оставляют общим, на случай гибели.

— Тащи тогда патефон! — приказывает Афанасья. Авдей идет за патефоном. Этот патефон — загадка для старух, особенно для Явлиньи. Она вообще против любых нововведений. Не дала проводить в свою избу электричество, говоря: "Это бесы, бесы", — не хо— дит из-за электричества к соседям. "Задуете, дак приду", — говорит она об электролампочке. Слушая патефон, она дивится и верит Авдею, что внутри патефона сидят маленькие мужики и бабы и поют. "А ребятенки-то хоть есть ли у них?"-спрашивает она. "Как нету, есть",-отвечает Авдей. "А чего едят?" "Кило пряников в день искрашиваю. И вина подаю, а то не поют".

Авдей выносит патефон, ставит на широкую сосновую тюльку. Крутит заводную патефонную ручку.

— А вот, товарищи соседи, чего будет, если завтра солнце не взойдет?

— Залезем на печь и не заметим,-решает Явлинья.

— Ну-ка, чего не надо не лёпай,-сердится Афанасья, — у меня и так башка трещит, а ты умные вопросы задаешь.

Играет патефон. Но больше слушают не его, а смотрят на щенка и на курицу с цыплятами. Скоро Авдей в который раз рассказывает, как он обхитрил участкового.

До сих пор Авдей не знает, кто же сообщил участковому о его бочке. А жить в одной деревне и думать, что кто-то из соседей тебя предал, тяжело. Поэтому Авдей решил думать, что участковый сам приехал. В огромной бочке был запарен и бродил первичный суррогат будущего зелья. Скрыть его было невозможно. Но ведь додумался Авдей! Увидев участкового в окно, он мгновенно разделся и запрыгнул в бочку, объяснив это тем, что лечит ревматизм.

Талант к розыгрышам у Авдея появился поневоле. Например, после войны, когда он жил еще с семьей, выездная сессия насчитала на него за недоимки по налогам шесть пудов ячменя. "Ой, спасибо, товарищи, — закричал Авдей, — ой, побегу, запрягу, ой, на всю зиму хватит!" Ему втолковывали, что это не ему присудили, а с него, но Авдей, благодаря и кланяясь, повторял, что шести пудов ему хватит еще и на посев.

Когда к нему явилась комиссия во главе с уполминзагом — было такое министерство заготовок, были такие его уполномоченные,-Авдей объявил, что знахарка насильно передала ему черное колдовство, стал кататься по полу, кричать, что его корчит. "Ой, на кого бы пересадить?" — кричал он. Комиссия отступилась.

Солнышко передвигается по небу. Явлинья вновь поворачивается за ним. Откуда-то возвращается сама и щиплет на дороге улицы траву коза Афанасьи. Находится и Явлиньин поросенок. Он неутомимо роет непонятно зачем глубокую канаву. Дукат, облизываясь, как-то боком идет от забора и ложится вновь спать. Неугомонный сын его все грызет и грызет белую косточку. Курица разгребает теплый песок и все никак не может умоститься полежать. Цыплята лепятся к ней.

Старики говорят о зиме, о дровах.

«СОКОЛ»

Потерял ручку— велика ли потеря по нынешним временам, да и цена рублевая, а жалко, привязалась. Вечная ей память, пишу новой, еще холодной в руке, обтекаемой как щуренок, ручкой типа "дипломат".

Так и бывает — к чему привыкнешь, то и жалко, вот уж воистину — у потерянного кинжала всегда золотая ручка. Или: не радуйся — нашел, не тужи — потерял. А мама всегда советовала думать так при потерях, что, значит, от чего-то откупился, что мог потерять большее. Сразу вспоминается у Твардовского: "Потерял боец кисет, заискался, нет и нет..." Или трагическая потеря Тарасом Бульбой трубки: "Стой, выпала люлька, не хочу, чтоб досталась чертовым ляхам"...

Думая о вещах, окружающих меня, я легко представляю потерю многих из них. Вспоминая опыт жизни в этой части, в частности нашествия вещей на человека в наше время, я вспоминаю Аннушку, веселую, ясную лицом старушку нищенку. Она всегда приговаривала так: "Мне если какая вещь на дню три раза не понадобится, то я ее и выкину". И вся поклажа ее была — холщовый мешочек, в котором был хлеб, луковица, смена белья, кружка и ложка.

Я поднял глаза и посмотрел на вещи вокруг. Да, много их. А вот некоторые было бы жаль. Жаль было бы вот этот приемничек "Сокол". Сколько ему лет, не знаю, но много. Много радости принес он. Особенно когда я жил один, где-нибудь в деревенском доме. Бедный "Сокол" прошел такие испытания, что вряд ли бы вынесла какая другая техника. К чужой дворняжке так не относятся, как я к нему относился — забывал одного в доме, и он зимовал в морозе и сырости, лежал, бывало, под дождем, батарейки из него я не доставал, а выдирал из паутины и ржавчины, впихивал другие, любые. Если не влезали в гнездо, приматывал сбоку, и "Сокол" работал. Зимой, растапливая печь, доставал его из-под перемерзшей подушки и включал. И он работал. Первое время, пока не отогревалось в нем сердчишко, работал плохо, особенно простуженно хрипели певицы, потом налаживался. Сколько опер, арий, романсов, песен подарил он мне. Работал безотказно, качаясь на трех могучих волнах Всесоюзного радио. Снисходя иногда к эстрадным программам, он не унижался до спортивных передач.

Но однажды с ним был случай, осенью 76-го. Я жил в дачном домике у знакомых в Подмосковье и ходил в лес. Брал и "Сокол" с собой. Ставил на пенек, сам садился на другой и чего-нибудь вырезал, а приемник выключал или включал в зависимости от качества передач. Уже начинало смеркаться. И вдруг приемник громко, на весь лес произнес: "Говорит Пекин, говорит Пекин!" И после этого было передано сообщение о смерти Мао Цзэдуна. Каково? Видимо, китайская радиостанция по случаю смерти вождя употребила для передачи сверхмощную энергию.

Больше таких штук мой "Сокол" не выкидывал.

Дождь идет за окном. На плите чайник шумит. По приемничку передают музыку.

А на могилу Аннушки до сих пор ходят старушки.

БОЧКА

Вспоминаю и жалею дубовую бочку. Она могла бы еще служить и служить, но стали жить лучше, и бочка стала не нужна. А тогда, когда она появилась, мы въехали не только в кооператив, но и в долги. Жили бедно. Готовясь к зиме, решили насолить капусты, а хранить на балконе. Нам помогли купить (и очень недорого) бочку для засолки. Большую. И десять лет подряд мы насаливали по целой бочке капусты.

Ежегодно осенью были хорошие дни засолки. Накануне мы с женой завозили кочаны, мыли и терли морковь, доставали перец-горошек, крупную серую соль. Приходила теща. Дети помогали. К вечеру бочка была полной, а уже под утро начинала довольно урчать и выделять сок. Сок мы счерпывали, а потом, когда капуста учреждалась, лили обратно. Капусту протыкали специальной ореховой палочкой. Через три-четыре дня бочка переставала ворчать, ее тащили на балкон. Там укрывали стегаными чехлами, сшитыми бабушкой жены Надеждой Карповной, мир ее праху, закрывали крышкой, пригнетали специальным большим камнем. И капуста прекрасно сохранялась. Зимой это было первое кушанье. Очень ее нам хвалили. В первые годы капуста кончалась к женскому дню, потом дно заскребали позднее, в апреле. Стали охотно дарить капусту родным и близким. Потом как-то капуста дожила до первой зелени, до тепла, и хотя сохранилась, но перестала хрустеть. Потом, на следующий год, остатки ее закисли.

Лето бочка переживала с трудом, рассыхалась, обручи ржавели, дно трескалось. Но молодец она была! Осенью за неделю до засолки притащишь ее в ванную, чуть ли не по частям, подколотишь обручи и ставишь размокать. А щели меж клепками — по пальцу, и кажется, никогда не восстановится бочка. Нет, проходили сутки, бочка крепла, оживала. Ее ошпаривали кипятком, мыли с полынью, сушили, потом клали мяту или эвкалиптовых листьев и снова заливали кипятком. Плотно закрывали. Потом запах дубовых красных плашек и свежести долго стоял в доме.

Последние два года капуста и вовсе почти пропала, и не от плохого засола, засол у нас был исключительный, но не елась она как-то, дарить стало некому, питание вроде улучшилось, на рынке стали бывать...

Следующей осенью и вовсе не засолили. Оправдали себя тем, что кто-то болел, а кто-то был в командировке. Потом не засолили сознательно, кому ее есть, наелись. Все равно пропадет. Да и решили, что бочка пропала. У нее и клепки рассыпались. Но я подумал, вдруг оживет. Собрал бочку, подколотил обручи, поставил под воду. Трое суток оживала бочка, и ожила. Мы спрашивали знакомых, нужна, может, кому. Ведь дубовая, еще сто лет прослужит.

Бочка ждала нового хозяина на балконе. Осень была теплая, бочка вновь рассохлась. Чего она стоит, только место занимает, решили мы, и я вынес бочку на улицу. Поставил ее, но не к мусорным бакам, а отдельно, показывая тем самым, что бочка вынесена не на выброс, что еще хорошая. Из окна потом видел, что к бочке подходили, смотрели, но почему-то не брали. Потом бочку разбили мальчишки, сделав из нее ограду для крепости. Так и окончила жизнь наша кормилица.

На балконе стало пусто и печально.

ПЕТУШИНАЯ ИСТОРИЯ

Двор у бабы Насти проходной. Но теперь надо писать: двор у бабы Насти был проходным. То есть проходным он остался, но по нему никто не проходит. Все боятся нового петуха бабы Насти. Говорят: этот петух хуже собаки.

Этот петух заменил старого петуха бабы Насти, который был не только стар, но и драчлив. И однажды, когда петух подскочил сзади и до крови клюнул в ногу, баба Настя не выдержала:

— Из-за тебя, дурака, без яичницы сижу, так еще и бьешься. Сам напросился.

На что напросился петух, ясно. Но каково курам без петуха? Разброд и шатания начались в их безтолковом стаде. И баба Настя поехала в Балашиху за новым петухом. Купила быстро и дешево. Петуха продали связанным.

— В автобусе чуть не задавили,— рассказывала она, — у меня ж не корзина, а сумка, и ее жмут. Нет, выжил. Вначале-то думала — хана: раскрыла сумку, а он глаза завел. Подох, думаю. Ноги развязала, он ими подрыгал, вроде как проверил, и еще лежа заорал.

Ой, если б знала, я б его сама задавила, я б его из сумки прямо в кастрюлю.

У бабы Насти был и сейчас есть песик Ишка. Завели его все по той же причине проходного двора. Песика принесли совсем маленьким. Ишкой его назвала правнучка. Она приехала в гости и долго мучила щенка, думая, что с ним играет. Он ухватил ее за руку беззубыми деснами. "Ишь как! — закричала она испуганно.— Ишь как!." Ишка жил не тужил, тявкал на прохожих, на ночь просился в дом, а в доме подружился с Барсиком, огромным, больше щенка, котом. Бедные, они так недолго были счастливы!

К моим приездам у бабы Насти скапливалось много рассказов о событиях на работе, она работает вахтером, о переменах в ее гигантской родне. Но с появлением нового петуха все рассказы стали только о нем. Когда я, не зная о покупке его, приехал и поздоровался, баба Настя поглядела на меня восторженно и восхищенно сказала:

— Живой?

— Живой.

— А как по ограде шел?

— Да так и шел.

— А его не встречал?

— Кого?

— В огороде, значит, дьявол,— сказала баба Настя, и мы сели пить чай.

Тут-то я узнал о новом петухе — он всех принимал за врагов, наскакивал на всех, не учитывая ни пола, ни возраста, ни размеров.

— Прямо хоть пиши: осторожно — злой петух. Засмеют. Палки видел у калитки? Не заметил? У крыльца тоже стоят. Приспособились. Иду от крыльца до забора с палкой, там оставляю, с работы приеду, беру у забора палку, иду до крыльца.

— Рубить будете? — спросил я как о решенном.

— Жалко.

— Но если вы говорите, что всех испугал, наскакивает. Опять дождетесь, что в кровь исклюет. Как тот.

— Этот и убить может,— сказала баба Настя,— но ведь несутся-то как. Да ты посмотри, какие крупные,— погордилась она, показывая полную миску белых яиц.— А две так и вовсе по два в день несут. А уж как любят-то его!

— Пойду, посмотрю.

— Без палки не вздумай.

— А как вы их кормите?

— Он, дьявол, кормить дает, это единственное. А уж яйца в потемках собираю.

Я вышел на крыльцо. Во дворе было пусто. Но ощущение незримой опасности уже не позволило сесть беззаботно на лавочку и радостно думать, что сейчас буду топить печку, разбирать привезенную еду и работу. Вдруг Ишка, старый знакомый, подал голос.

— Где ты? Ишка, Ишка.

Песик заскулил и выполз из-под крыльца. Да, видно, многое переменилось. То-то он не лаял сегодня, не бежал навстречу.

— Ишка, что ж ты, петуха испугался?

Ишка виновато скулил, мол, не знаешь, а упрекаешь, подползал под руку, чтоб его погладить, и вдруг, первый увидя врага, отпрыгнул и ускочил под крыльцо.

Резко повернувшись, я увидел огромного белого петуха. Петух стоял на бугорке и меня рассматривал. Я стал отступать, ища глазами палку. Мое отступление петух истолковал как свою победу, вытянулся, взмахами крыльев погнал в мою сторону пыль и мелкий мусор и прокукарекал.

— Смотри-ка, не тронул! — это сказала баба Настя. Оказывается, она наблюдала за встречей в дверную щель.

— И не тронет,— самонадеянно уверил я.

Но, занимаясь хозяйством в своей боковушке, я все помнил про петуха. Решил закрепить мирное сосуществование подарком. Накрошил хлеба, обрезал корки с сыра. Только стал открывать дверь на улицу, как с той стороны, еще до моего появления, грудью в дверь ударился петух. Удар был силен, корм вывалился из рук. Я свирепо схватил палку, оттолкнул от себя дверь и вышел. Петух отскочил.

— Дурак ты! Миссию доброй воли не понимаешь.— Я собрал и бросил на землю приготовленную еду.

Петух стал клевать, поглядывая на меня. Я прислонил палку к стене. Он издал призывный крик, на который мгновенно примчались куры, а сам... кинулся на меня. Еле-еле успел я запрыгнуть за дверь.

Стыдно сказать, еще несколько раз за день я выходил и униженно заискивал перед петухом, разнообразил меню кормления. Петух нападал и до и после кормежки. За водой и дровами я ходил с палкой. Налил в корытце воды. В воду петух залез с ногами и презрительно в ней подрыгал. Не ценил он мои миротворческие усилия.

— Гад ты, подколодный ты гад,— объявил я, выплескивая в его сторону остатки воды, давая этим жестом понять, что не боюсь петуха, что с поисками мирного сосуществования покончено.

Вечером, когда слепнущие к ночи куры полезли на насест, я пошел с бабой Настей посмотреть дремлющего петуха. А и красив же он был, огромный, белый, с небольшой бородкой и гребнем. Баба Настя, довольная количеством яиц, все-таки палку держала под мышкой.

В следующий приезд повторилась та же история — петух нападал непрерывно. Из новостей было — Ишке сделали конуру из бочки. Но даже и в конуру, рассказала баба Настя, врывался петух. Но только раз. Видимо, лишаемый последнего пристанища на белом свете, Ишка решил сопротивляться до упора. Петух вырвался без нескольких перьев. Ишка отстоял неприкосновенность жилища. Одно перо, размером с павлинье, досталось мне.

Теперь выходили мы во двор только по вечерам. Осмеливался выйти и Барсик, играл с Ишкой. На земле они играли на равных, но как только Барсик впрыгивал на поленницу, Ишка испуганно мчался в конуру, видно, Барсик, заняв высоту, напоминал петуха.

— Несутся хорошо,— вздыхала баба Настя.

— Да и спокойно,— поддерживал я.— Днем петух охраняет, ночью собака.

— Нервы мои скоро кончатся,— говорила баба Настя.— Уж и яйца не в радость, трясусь от страха, вдруг кого покалечит, не расплачусь, из-за него приезда внуков лишилась, всю родню отбил.

Ее рассказы о петухе напоминали боевые сводки, с тем лишь отличием от настоящих, что в них был одинаковый финал — победа за петухом. За одной соседкой он гнался через три дома по грядкам, загнал в туалет и туалет чуть не повалил. Другую соседку держал два часа за калиткой, не давал выйти на улицу, а сам небрежно, как гвардеец кардинала, даже не глядя на заключенную, гулял по осенней траве. На меня он нападал по-прежнему. Этот разбойник никогда не признавал себя побежденным. Даже отступая от палки, он преподносил свое отступление не как бегство, а как выполнение давно задуманного стратегического плана отхода на подготовленные позиции с целью заманивания противника, изматывания его сил и скорого подавления превосходящими силами и малой кровью. Еще из новостей было то, что начали нестись даже молодые курочки, летошние и весношные, по выражению бабы Насти.

Иногда петух делал дальние походы, и о его победах сообщали через вторые и третьи руки. В походах он не связывался с людьми, воевал только с петухами. И всегда побеждал. Так что постепенно он стал владыкой и двора бабы Насти, и сопредельных территорий, и вообще всего Никольского. Будь у нас в моде петушиные бои, наш петух не посрамил бы чести Никольского и остальных наших сел.

На день рождения к бабе Насте гости собирались с опаской. Но им сказали, что кур в этот день не выпустят на волю, так что гости успокоились. А за столом только и было разговоров, что о петухе, о его подвигах. Тут и мужчинам захотелось совершить подвиг. Они пошли в курятник, изловили петуха и принесли его, безголового, лежащего на большом блюде.

— Держи,— гордо сказали они бабе Насте,— вот твой губитель!

И баба Настя, принимая блюдо, заплакала навзрыд.

Но это была шутка. Петуху особым способом повернули шею и спрятали голову под крыло, он затих. А когда голову достали из-под крыла и шею распрямили, то он так яростно взмахнул крыльями, что гости аж присели и побыстрее открыли петуху двери на улицу. Отшвырнув с дороги Барсика, комкая половики, петух вышел на улицу, где вскоре завизжал несчастный Ишка.

Как гадать, чем бы все кончилось, но произошло событие, и событие очень не рядовое — петух полюбил. Не смейтесь и не отказывайте ничему живому в этом чувстве. Цветок любит хозяина, и дерево способно помнить добро и зло, что уж говорить о теплокровном двуногом существе, каковым являлся наш петух.

Любовь сразила его по весне. Обойдя посуху село Никольское и убедясь, что оно, как и прежде, подвластно ему, петух заметил, что на отшибе, как бы уже на хуторе, находится еще один дом, а возле него пасутся куры во главе со своим петухом. Туда ничтоже сумняшеся и двинулся наш разбойник, и именно там он увидел эту курочку, а увидя, забыл все на свете, кроме нее. Я потом, опять же не смейтесь, специально ходил смотреть эту курочку. О, это была красавица редчайшая, это была сказочная курочка-ряба. Пестренькая, в меру полненькая, любопытная, но несуетливая. Можно понять нашего петуха. Но можно понять и бабу Настю— куры перестали нестись. Как только она не кормила петуха, как только не выговаривала. Я присутствовал при этих нотациях. Присутствовать было безопасно, ибо, полюбив, петух резко переменил характер, стал смирнее любой курицы и молча выслушивал упреки.

— Такой ты растакой, да неужели ж ты и сегодня укосолапишь, да как это ты можешь своих куриц бросать, да ты посмотри на них, какие красавицы, какие беляночки, да неужели ж они хуже этой рябухи?

Курицы возмущенно кудахтали. Петух молча наедался, молча уходил за калитку и только там радостно кукарекал, будто сообщал возлюбленной о своей верности и о своем направлении к ней. Он шел через покоренное Никольское, шел по тротуару, иногда срываясь на бег, шел, никого не трогая, и так каждый день. Около курочки-рябы он являл вид глубочайшего смирения, искал для нее букашек и червячков, а к ночи шел ужинать и ночевать во двор бабы Насти.

— Придется рубить,— решилась наконец баба Настя, объясняя причину своего решения тем, что внуков и внучек надо кормить хоть иногда яичницей.

— А почему же он привязался к этой курице?

— Ой, не знаю,— засмеялась баба Настя,— наверно, потому, что она мамина-папина, а он инкубаторский, сирота. Вот и потянуло.

Но петуха не успели зарубить, жизнь внесла свои коррективы. На пути его встал другой петух. А где же он был раньше? Да тут и был. И каким-то образом они ладили. Нашему петуху было дело только до курочки-рябы, а остальных пас прежний петух. Тоже домашний, не инкубаторский. Он вовсе был произведением искусства, будто выкован из огня и меди, сверкающий на груди золотыми и бронзовыми перьями кольчуги. Как он уступил вначале без боя курочку-рябу, непонятно. А ее это, видимо, обидело. Тут можно только догадываться. И она то ли сама пожелала вернуться в стадо, то ли петух ей велел пастись со всеми.

И вот в это несчастное для нее утро курочка-ряба не подошла к нашему петуху, как бы не заметила его. Он позвал раз, другой — она хоть бы что. Красный петух на петушином языке сказал нашему петуху, ну чего, мол, ты привязался, видишь, не хочет к тебе идти, и отстань. "Замолкни!" — велел ему наш петух и еще позвал курочку-рябу. И снова она не пошла к нему. Тогда он подошел и стал оттирать ее от стада. На его пути встал красный петух.

И они схлестнулись.

Самой битвы я не видел, и баба Настя не видела, но ей рассказали, а она мне. Петухи не унижались до мелкого клевания друг друга, не стояли набычившись, топорща перья на шее. Они бились насмерть. Расходились, враз поворачивались и мчались навстречу. И сшибались. Да так, что земля в этом месте окрашивалась хоть и петушиной, но красной кровью. И вновь расходились. И вновь сшибались. Потом, полумертвые, разбредались в свои курятники, отлеживались, и вновь шел на битву потомок инкубатора. Было такое ощущение, что уже и никакая курочка-ряба ему не нужна, но дикое чувство злобы к сопернику оживляло его силы.

В дело вмешались люди. Ведь не только бабынастины куры перестали нестись, но и подруги курочки-рябы. Чего-то надо было решать. Ну, кто же догадается, какое было принято решение? А такое, от которого курочка-ряба приказала долго жить. Увы. Когда на следующее утро наш реваншист пришел на поле боя, хозяйский петух упал с первого удара. Еле встал, его снова сшибли.

Больше они не дрались. То ли от ран, то ли от любви к казненной курочке-рябе красный петух стал чахнуть и умер бы от того или другого, но такой смерти, такой роскоши петухам не дозволено, и он умер досрочно.

А что же наш разбойник? А наш хоть бы что. Вновь стал драться, вновь загнал воспрянувших было Барсика в избу, а Ишку в конуру, вновь ходим по двору с палками, вновь внукам не ведено приезжать. Только что загнал меня в избу. Сижу и записываю петушиную историю. Допишу, покажу ему написанное, может, выпустит.

ПЕРЕДАЮ

Я шел, о чем-то задумавшись, и даже вздрогнул, когда он крикнул:

— Думай хоть немного!

Резко остановившись, я ответил:

— Думаю.

Он засмеялся, протянул крепкую сухую руку. Я увидел седую щетину на подбородке, китель с медными пуговицами и повторил:

— Думаю, как же иначе?

Он выпустил мою руку, свою вскинул к козырьку кепки и объявил:

— Триста пятый полк, двенадцатая гвардейская!— сник, уронил руку и добавил:— Сколько полегло.

Я не знал, что ответить, и сказал негромко:

— Что ж теперь делать. Так уж... Ничего. Еще помолчал и шагнул было, но он выпрямился и надменно произнес:

— Я не пьян! Фронтовые сто грамм.

— Я и не говорю, что вы пьяны,— ответил я и, пожав снова протянутую руку, пошел дальше.

Но он догнал меня и торопливо, громко заговорил:

— Живите! Ладно, погибли. Гусеницы в крови! Вы молодые... Если что, мы хоть сейчас. Гвардейцы! Грудью! Живите! Понял? Передай своим.

Я кивнул и зашагал, а он кричал вслед:

— Передай по цепи! Слышишь?! Всем передай!.. Передаю.

СИНИЙ ДЫМ КИТАЯ

Смотрел передачу об отверженных, о касте неприкасаемых, об их несчастьях. Вспомнил к тому же, как работал в издательстве и пришло письмо от прокаженного из лепрозория. На письме был оттиск штампа "Продезинфицировано". От конверта отдергивали руку. А это был обыкновенный отзыв читателя на прочитанную книгу.

А еще вспомнил, как и сам был отверженным. Это когда я был заразным, болел страшной болезнью, гулявшей после войны по нищете и бедности — стригущим лишаем.

У братьев моих и сестер прекрасные, еще не седые волосы, а у меня и седые, и совсем редкие. Это не только от каких-то переживаний, но именно от этой болезни. Как она меня зацепила, не знаю. Хорошо, что быстро хватились, и заперли меня от здоровых в заразный барак. Но там болезни не вылечили, хотя долго чем-то мазали. Велели везти в областной город, иначе грозили, что я вовсе останусь без волос. Завязали голову, нахлобучили буденовский шлем, которым я очень гордился, не велели его снимать даже на ночь и отправили.

Повез меня отец. Ехали двое суток, с пересадками. В Кирове меня сразу отняли у отца, и потом я его не видел до выписки. Лежал я в большой, человек на двадцать палате, ходил с замотанной головой. Первые дни меня водили на облучение. Клали в отдельной комнате на стол, обкладывали голову свинцовыми пластинами и уходили за стекло. Включали ток. Не велели шевелиться. Потом стали процедуры побольнее. Два раза в день медсестры вели меня в служебную комнату, разматывали голову, клали ее к себе на застеленные клеенкой колени, не велели вздрагивать и пинцетом выдергивали каждый отдельный волосок с корнем. Так полагалось — вырвать все волосы, которые не выпали сами от облучения. Дергали, пока не уставали или пока не надо было куда-то идти. Тогда мазали голову йодом, завязывали и отпускали.

В палате я привязался к раненому моряку. Он с войны болел гангреной, он потом при мне умер. У него были отняты ноги, и их все выше и выше отнимали. А гангрена опять ползла. Моряк сидел в койке и учил меня морской азбуке. Я потом долгое время гордился перед друзьями, что знаю многие морские сигналы, знаю отмашку флажками. "В кильватерную колонну", "Ко мне", "Прекратить стрельбу". Еще моряк пел песню: "Любимый город в синей дымке тает, знакомый дом, зеленый сад и нежный взгляд..." Я слушал и почему-то понимал так: "Любимый город, синий дым Китая..."

Когда меня выписали, я был совершенно лысый, с коричневой, сожженной йодом, чешущейся и шелушащейся кожей головы. Буденовку мою сожгли, за что отцу велели расписаться. А остальную одежду с подпалинами дезинфекции выдали. Я переоделся и, два месяца не видев улицы, вышел на крыльцо. Уже была весна. По мокрому снегу ходили грачи. И тогда, и теперь я думаю, что именно в такое время писалась картина Саврасова "Грачи прилетели", в ней такое же состояние печали и выздоровления. С собой отец принес батон городского хлеба, который я сразу съел. Медсестра завязала меня своим платком. Как девчонку. Я шел, от стыда не поднимая глаз. Но с непокрытой головой было бы еще страшнее.

Мы пришли на квартиру, где ночевал отец, но ночевать со мной его не пустили, боялись, что я заражу их детей. Отец упросил, он при мне просил, чтоб мне разрешили посидеть в коридоре, пока он ездит на вокзал за билетом. Этот дом сохранился, он на улице Энгельса, на задах дома Циолковского. Сидел я тихо и неподвижно. Потихоньку сквозь повязку нажимал рукой на те места, которые зудели. Смеркалось. Отца все не было. В комнатах зажгли свет и коридор освещался, когда двери комнат открывались. Забыл сказать, что в больнице мне выжигали бородавки, выжигали соляной кислотой. Сначала болело, потом прошло, но чесалось, я скреб ногу, залезая рукой в валенок. И это заметила женщина, ходящая на кухню и обратно.

— Ты чего?

— Чешется,— прошептал я.

— Иди на улицу!

А я вышел даже с радостью, так как до этого боялся, что нельзя. Вслед я слышал, что она запрещает своим детям подходить ко мне, и они смотрели издали.

Совсем к вечеру вернулся отец, снова принес хлеба. Я хотел пить, сказал ему. Он принес попить в какой-то черепушке, которую выбросил, когда я попил. Я понял, что нас ночевать не оставили, и даже был рад, потому что стеснялся городских ребят. На вокзале отец нашел у стены место, сел на дощатый чемодан, а мою голову положил себе на колени, и я крепко уснул.

Утром мы выехали.

А ТЫ УЛЫБАЙСЯ!

В воскресенье должен был решаться какой-то очень важный вопрос на собрании нашего жилищного кооператива. Собирали даже подписи, чтоб была явка. А я пойти не смог — не получилось никуда отвести детей, а жена была в командировке.

Пошел с ними гулять. Хоть зима, а таяло, и мы стали лепить снежную бабу, но вышла не баба, а снеговик с бородой, то есть папа. Дети потребовали лепить маму, — потом себя, потом пошла родня поотдаленней.

Рядом с нами была проволочная сетчатая загородка для хоккея, но льда в ней не было, и подростки гоняли в футбол. И очень азартно гоняли. Так, что мы постоянно отвлекались от своих скульптур. У подростков была присказка: "А ты улыбайся!" Она прилипла к ним ко всем. Или они ее из какого фильма взяли, или сами придумали. Первый раз она мелькнула, когда одному из подростков попало мокрым мячом по лицу. "Больно же!" — закричал он. "А ты улыбайся!" — ответили ему под дружный хохот. Подросток вспыхнул, но одернулся — игра, на кого же обижаться, но я заметил, что стал играть он злее и затаенней. Подстерегал мяч и ударял, иногда не пасуя своим, а влепливая в соперников.

Игра у них шла жестоко: насмотрелись мальчики телевизор. Когда кого-то сшарахивали, прижимали к проволоке, отпихивали, то победно кричали: "Силовой прием!"

Дети мои бросили лепить и смотрели. У ребят появилась новая попутная забава — бросаться снежками. Причем не сразу стали целить друг в друга, вначале целили по мячу, потом по ноге в момент удара, а вскоре пошла, как они закричали, "силовая борьба по всему полю". Они, мне казалось, дрались — настолько грубы и свирепы были столкновения, удары, снежки кидались со всей силы в любое место тела. Больше того — подростки радовались, когда видели, что сопернику попало, и больно попало. "А ты улыбайся!" — кричали ему. И тот улыбался и отвечал тем же. Это была не драка, ведь она прикрывалась игрой, спортивными терминами, счетом. Но что это было?

Тут с собрания жилищного кооператива потянулся народ. Подростков повели обедать родители. Председатель ЖСК остановился и пожурил меня за отсутствие на собрании.

— Нельзя стоять в стороне. Обсуждали вопрос о подростках. Понимаете, ведь столько случаев подростковой жестокости. Надо отвлекать, надо развивать спорт. Мы решили сделать еще одно хоккейное поле.

"А ты улыбайся!" — вдруг услышал я крик своих детей. Они расстреливали снежками вылепленных из снега и папу, и маму, и себя, и всю родню.

НЕ РОЙ ДРУГОМУ ЯМУ

Пословица эта невольно вспомнилась, когда мне рассказали случай, бывший недавно в Кирове. Одному мужчине перед отпуском выдали и отпускные и зарплату, и еще так сошлось, что подошли премиальные и вознаграждение за рационализацию. Денег получилось рублей шестьсот. А в кассе не было иных денег, только трехрублевые ассигнации. И мужчине трешницами, новенькими трешницами отсчитали всю сумму.

Желая и посмешить и обрадовать свою жену, он разложил эти новенькие денежки в квартире на столах, на подоконниках, на полу.

Тут ему позвонил сосед. Вошел и обомлел — в квартире все аж зеленело от денег. Сосед чуть не зазаикался: "Что это?" А мужчина был веселый, придумал с ходу ответ: "Да вот, наделал, сушить разложил".

Сосед побежал домой и позвонил в милицию. Так и так — приезжайте, поймаете фальшивомонетчика.

Милиция приехала. Деньги так и лежали. Милиция с ходу спросила: "Где станок?" Сообразив, отчего заявилась милиция, мужчина пошутил: "У соседа прячу".

Один остался, двое пошли к соседу. И что же? Накрыли в квартире сделанный из дефицитных заводских деталей огромный самогонный аппарат.

ДЫХАНИЕ

Морозный закат. Пошел за деревню, к лесу, от которого шел розовеющий на солнце туман. Но туман оказался вовсе не туманом, это был дым, причем не дым обычного костра, запах чего-то тяжелого услышался издали. Подойдя, я понял, что это — это строители жгли старые покрышки, грелись около них. Гора запасенных покрышек высилась рядом.

Пошел дальше. У леса оглянулся — закат заканчивался, такое было ощущение, что не солнце опускается, а тучи находят на него, затапливают. Вот солнце исчезло, только последний луч вырвался вверх как сигнал из бездны, что именно тут затонул корабль.

И еще долго шагал. Вскоре настоящий туман разом схватил пространство, потом вдруг исчез, снег под ногой стал крепнуть, вскрикивать. Потом туман вновь появился, снег замолчал. И так несколько раз — туман то появлялся, то исчезал, будто кто приближался к земле и сокрушенно вздыхал.

Ночью поднялся ветер, поднял снег. При луне было видно, что нового снега сверху не добавлялось, это прежде упавший все носился и все не мог найти места, где улечься до весны.

БАНЯ ГОРИТ...

У нас в селе был случай, когда в бане мылись девушки и баня загорелась. Загорелась с предбанника. Девушки хватились, когда им уже закричали. Через предбанник выйти и думать было нечего, он весь пылал, одежда девушек сгорела. Мужики высадили окошко, разворотили жердью два венца, чтоб можно было выскочить.

Но девушки кричали, что ни за что не выйдут, чтоб им принесли одежду. А уже так стало припекать, что даже смельчаки отскочили. И вначале вроде сбежавшимся было потешно, а тут затревожились. Стояла зима, был безветренный лунный вечер, и пламя не относило на другие постройки.

Пока бегали за одеждой, девушек так прижгло, что они выскочили, их укрыли шубами, и они босиком, под общий хохот убежали. Но выскочили-то две, а мылись-то они втроем.

"Сгорит, а не выйдет",— успели они крикнуть про подругу.

Тогда один парень схватил одежду и кинулся к развороченной, пылающей стене. Кинул одежду в проем, сам упал на чернеющий, тающий снег, и было видно, как задымились его шапка и воротник на пальто.

Наконец из проема вылезла одетая девушка. Даже платок был на ней завязан. Она упала парню на руки и потеряла сознание. Он отбежал с нею метров на десять и сам упал. Тут уже их оттащили. В это время просела крыша, огонь и искры взвились...

Помню, об этом случае долго говорили в селе. Кто осуждал девушку: ведь могла и сама сгореть, и парнем рисковала. Подумаешь, голая, никто ж одетым не моется. Но многие, особенно женщины, девушку одобряли, говоря, что и они тоже лучше б сгорели, но не выскочили без ничего.

Какая дальше была судьба у этой девушки и парня, я не знаю. Ах, как бы хорошо, если б они поженились, жили бы согласно, было бы у них много детей, а теперь уже и внуков.

Давайте думать, что так оно и есть.

ЛЕВЫЙ ЖЕНИХ

В Мурманске никто не удивляется, если две девушки, говоря друг с дружкой о женихах, спрашивают:

— Он у тебя какой: левый, правый?

Под этим вопросом кроется вот что. Юношей в Мурманске, не причастных к флоту, нет. И они делятся на две группы — те, кто, выйдя на корабле из Кольской губы, поворачивает налево, и те, кто направо. Те, кто налево, идут в загранплавание. Это чаще всего торговый флот, "торгаши", а те, кто идет вправо, идут в Арктику, на тяжелую работу. Это трудяги.

Знакомый, избороздивший всю Арктику мореман говорил мне, что левых от правых он отличит сразу.

— По какому признаку?

— По разговорам. Кто налево ходит, у нас их "леваками" зовут, выпьют рюмку, и пошло про барахло, да куда выгодней ходить, да какой язык, кроме английского, лучше учить. Ну, может, еще про баб поговорят. А мои трудяги, как выпьют, и все про работу, про работу и про работу. Еще выпьют, и опять про работу. А те все про тряпки. Зато, конечно, женам всего навезут.

Я понимаю, что деление огрубленно, и не хочу обижать торговый флот. Но факт есть факт — работяги Арктики почти никогда не уходят в левые рейсы, не переходят почти в "торгашей". Последних же иногда списывают. Обычно они не идут в Арктику, а находят работу на берегу. Не смогут в Арктике, так говорил мой арктический знакомый. Но списывают их редко, они держатся за место, пьют аккуратно, в разговорах сдержанны.

Есть о чем подумать мурманским девушкам.

НОЖИЧЕК

Раз в жизни я видел, как плачет старший брат, а это для меня, маленького мальчика, было страшно и незабываемо.

Пятьдесят второй год был настолько дождлив, что все вымокло. На полях жили утки, а приречные луга так и остались заливными. Чтобы спастись от безкормицы, косили в дальнем лесу "на полянах. И мы ходили. В дождь коси, в вёдро греби, говорит пословица. В то-лето она была выполнена наполовину — дождь лил дни и ночи.

И вот, когда уже не чаяли спасения, дождь перестал, и брата, а с ним меня послали посмотреть, что сталось за это время со скошенной травой.

Мы пошли, это километров восемь, шли весело, брат обещал мне, когда придем в лес, дать на время перочинный ножик, он его сам заработал, двухлезвинный. Такой длинненький, гладенький. На щечках рисунки зверьков.

По пути был ручей, который мы никогда за препятствие не считали, а из-за дождей он разлился до того, что мы еле нашли узкое место, которое с разбегу перепрыгнули.

В лесу зеленая дорога лежала в воде, мы разулись и пошлепали босиком. Ботинки не потащили с собой, подцепили на заметное дерево.

Освободив руки, я попросил ножичек. Брат хватился — нет ножичка. Всего себя обыскал — нет. Мы хотели сразу идти обратно, но скрепились, заметили место и дошли до покоса.

Там было невеселое зрелище — все поляны были налиты водой, скошенная трава которая сгнила, которая проросла, но помню, что это не сильно нас расстроило, мы все думали о ножике. Пошли обратно, и от того места, где хватились, стали внимательно смотреть на дорогу. Вода на дороге была прозрачной, отстоялась, и мы б, конечно, заметили блестящий предмет. Но не было его. Мы прозевали даже обувь, за которой потом вернулись и снова вглядывались в свои, теперь уже двойные следы.

Вышли из леса, и тут я со страхом увидел, что брат беззвучно плачет. Он шел впереди, я боялся на него смотреть.

Последняя надежда была на ручей, на то место, где мы перепрыгивали ручей. Да, именно там мы и нашли ножичек. Но уже ничего не вырезали им, шли быстро и молча. Дома рассказали о том, что сено пропало.

Вспомнил я эту историю, когда мне подарили перочинный нож с пятнадцатью приспособлениями. Вернуть бы детство, вот бы нам с братом радость.

ДО ЧЕГО ДОШЛИ

Что нравственнее — волейбол или косьба? Футбол или колка дров? Разумеется, последнее. Дико представить занимающегося спортом монаха-отшельника, живущего более ста лет, бодрого, ясного умом и духом. И пища его — вода, хлеб и овощи.

Поневоле такие сопоставления приходят в голову, когда видишь, что все пространства между городами заполнены десятками тысяч турбаз и спортивных лагерей, а в них — миллионы людей, тренирующих непонятно для каких под вигов "свои тела. Они бегут мимо работников, согнувшихся над грядками, мимо колющих дрова и несущих воду, мимо пастухов, взирающих на спортсменов в насмешливом недоумении. Что до того спортсменам! Они значительнее кого угодно. Посмотрите вокзалы, аэропорты — как энергично, уверенно, пренебрежительно к публике идут коллективы спортсменов, как проносятся мимо переполненных автобусных остановок полупустые автобусы спортивных обществ, как, развалясь каждый на два места, сидят, полулежат в них физически совершенные люди. О, они знают, что не они обслуживают зрителей, а зрители их. Они выложатся, когда надо, но они и потребуют, что надо за это. Они смеют так вести себя, ибо век спортивной славы короток, а потом... как знать, что будет потом... "Время мчится все быстрей, — поют они,— время стрессовых страстей... Темп — наш современный чародей".

Они бегут, эллински прекрасные и олимпийски спокойные, арийски уверенные в себе. И интересно, что стихают возгласы в их адрес:

"Лопату бы вам в руки!" Как-то не пристала лопата этой дорогой и все дорожающей спортивной форме, и вообще всему их виду. Не заставлять же рысака работать водовозной клячей.

— Господи,— говорят старухи,— не знай, до чего дойдем, а уж до чего дошли.

Старухи сидят на обочине около магазина и ждут продавщицу — уехала за хлебом и макаронами. Мимо, начиная поддавать в скорости, чтобы не опоздать к обеду, бегут их внуки. Инструктор едет сзади на велосипеде, подгоняет. Включает для бодрости магнитофон. Тот орет на всю окрестность: "Это не просто гимнастика, это зарядка души..."

НА КАКОМ ЯЗЫКЕ?

Подошел до открытия к магазину и застал конец разговора. Худая старуха в сером фланелевом халате говорила похмельным мужикам:

— Серно-огненная кислота польется с неба!

— Ничего, это-то переживем,— отвечал один мужик,— нам лишь бы скорее открыли.

— Ну давай, дальше пугай,— говорил другой, отплевываясь от горечи докуренного вконец окурка и раздумывая снова закуривать.— Чего еще в твоем Завете?

— Кабы в моем, я бы вас пожалела,— отвечала старуха.— А тут никого не пожалеют, останутся жить только одни праведники.

— Так кто ж тогда останется? Этот, что ли? — мужик показал на меня и тут же спросил, войду ли я в их, пока неполный, коллектив.

— И все будут говорить на одном языке,— продолжала старуха.

— На каком?

— Бог знает.

Мужик все-таки надумал закурить. Закурил, подержал на ветерке сразу погасшую спичку и помечтал:

— Уж хоть бы на русском. А то доживем и не поймем, о чем говорят.

ВОЗРАСТ ЛЮБВИ

С детства я был обречен на безответную любовь-все девчонки, с кем я учился, были на два-три года старше и меня за человека не считали. Классе в девятом, после вечера, я осмелился тайно догнать одноклассницу Галю и сказать ей: "Давай с тобой ходить". Это по-вятски означало предложение дружбы. "С тобой?"— изумилась Галя и захохотала, так ей стало смешно. А я пошел топиться.

Дальше было также. Я утешал себя тем, что мне остается работа, что никто не запретит мне любить того, кого я захочу. А узнает она или нет, это пусть. И, может, самая моя пронзительная любовь обо мне так и не узнала.

Это Лолита Торрес. Когда, сидя на полу нашего клуба, я увидел ее на экране, не знаю, что сталось со мной. Все переменилось. Ее голос, как она шла из глубины дворца; когда ее лицо приближалось, у меня захлестывало дыхание. Свет зажегся, и меня будто застали на месте страшного события — будто меня убили и сейчас сбегутся смотреть. Я убежал, очнулся в сарае, отлично помню, как стонал и бился лбом о перегородку. Фильм назывался "Возраст любви". Возраст любви.

Любовь! Еще не было названо это слово, но кто же, как не она, сделала меня уверенным в том, что я вырасту, стану знаменитым и Лолита Торрес меня полюбит. А она обязана все эти годы быть мне верной и остаться именно такой же юной. Юной, рядом со мной, возмужавшим. Я представлял — вот я становлюсь таким человеком, о котором она не сможет не знать. Но и тут же, терзая себя, знал, что нет, не узнать обо мне Лолите. И все мучил и мучил себя этим, и не хотел, чтоб мучение кончилось, неосознанно продираясь к мысли, что радость может прийти только через страдания. По крайней мере в возрасте любви.

КРЕСТНЫЙ ХОД

Список с чудотворной Великорецкой иконы Святителя НиколаяМои впечатления о чудесах связаны, в основном, с Великорецким крестным ходом. Который вот уже 600 лет ежегодно свершается в Вятской земле, проходя путь от Вятки к месту обретения иконы святителя Николая. Южная, обращенная к Спасским воротам Кремля, церковь Покровского собора, освящена в честь иконы святителя Николая Великорецкого. В последнее время Великорецкий крестный ход возглавляет о.Геннадий. Крестный ход идет неделю. Три дня на реку Великую, день там, два обратно.

Банка консервов
Мы шли обратно. Позади был праздничный молебен, купание в Великой после водосвятного молебна. Обратно нас обычно идет меньше раза в два, а то и в три. "Туда идут все, — говорит о.Геннадий, — и званые, и призванные, и оглашенные идут, а обратно — избранные".

В этот раз туда шло более тысячи людей, обратно — триста с небольшим. На привале, уже к вечеру, оказалось, что у нас и еды-то совсем мало. Сели мы своей группой, человек десять. Нет, больше. Отец Геннадий, две его дочери, маленький сын, врач Нина Аркадьевна, крановщик Саша из Чепецка, журналист Алексей из Саратова, я, еще двое певчих, диакон Андрей, еще кого-то и не помню. Открыли банку кильки в томатном соусе, разломали последнюю полбуханку, о.Геннадий благословил трапезу. Черпали по кругу. Еще были перышки зеленого лука. Саша всегда старался успеть в своем котелке вскипятить чай — хоть каждому по паре глоточков для бодрости.

И вот мы едим, едим. Наелись. Саша чай заваривает.

— Чего ж это не доели, — говорит Нина Аркадьевна, — не оставляйте, банку-то заканчивайте.

И тут мы и поразились. Нас больше десяти, банка консервов одна, да и то совсем маленькая. И полбуханки на всех разве много? А все наелись, все сыты. Я помню, потянулся к банке, чувствую, что больше не хочу, другие также. Попили Сашиного чайку. О.Геннадий прочел благодарственную молитву. Он меньше всех удивился, только улыбнулся, когда кто-то эти банки с килькой незаметно менял.

Нет, банка консервов была одна. А нас много. И все встали и пошли, будто со званого обеда.

Великорецкий Крестный ходНезапертый дом
Женщина, никак не могу вспомнить ее имя, рассказывала, и не только мне, как она в прошлом году пошла на крестный ход, и только к концу первого дня спохватилась, что оставила незакрытым дом. Дом на окраине Кирова, отдельный, больше в нем никто не живет. Ох, ах, что делать? Советовали ей вернуться, но она сказала: "Нет уж, пойду. Как Бог даст". И пошла. И прошла весь крестный ход. А это неделя.

Вернулась домой. Сразу почувствовала — в доме кто-то есть, дверь нараспашку. Нарастопашку, как у нас говорят. Она встала на крыльце, боится войти. Вдруг изнутри выходит молодой небритый мужчина, кидается перед ней на колени и кричит:

— Выпусти меня, выпусти меня ради Бога. Я тебе все верну, я тебе все отработаю, выпусти!

— Дверь же открыта, — ответила она, — выходи.

— Не могу, не могу! Старик не пускает.

— Какой старик?

— Невысокий такой, седенький. Я залез к тебе, холодильник очистил, еще чего прихватил, вот оно, все целое, и к двери пошел. А в дверях этот старик. И ничего не говорит. И так мне страшно. Ночью пытался выйти, он снова в дверях. Выпусти, или хоть в милицию сдай.

— Какая милиция, иди. Не поджег, и спасибо, ничего мне не надо.

— Старика боюсь.

Женщина прочитала молитву, выпустила этого мужчину.

Существует многократно проверенное поверье, что у тех, кто идет на крестный ход, за это время ничего не случится ни с домом, ни с родными и близкими. Но верить одно, а испытать на себе — другое.

Теплица
Нынче был такой ураганный ветер, и как раз в начале крестного хода. Много было разговоров, что таким ветром непременно порушит теплицы, даже и крыши, если слабые, снесет. Елена, одинокая женщина, отвезла до крестного хода мать-старуху в больницу и шла молиться за нее. Жили они вдвоем. Елена шла и переживала, что теплицы ветром порушило, целлофан порвало, что ночные морозы загубят и огурцы, и помидоры.

Когда она вернулась, то увидела, что так и есть — теплицы повалены, укрытия над растениями никакого. Соседи рассказали, что и у них все переломано. Но они-то хоть тут были, хоть быстро поправили. Елене одной было не поправить теплицы, нанять кого-то помочь было не на что. Она разобрала, отнесла к бане каркас теплицы, а под обломками каркаса обнаружила совершенно целые, и не поломанные, и не почерневшие от мороза ростки. Огурцы даже дали уже третью пару листочков. Тогда как у соседей было по два. И вот — всем селом приходили смотреть, как у Елены без теплицы выросли овощи всех раньше, всех крупнее. И никакая тля их не тронула. Елена приносила матери в больницу свежие огурцы, приносила побольше, чтоб хватило всей палате.

Косметичка
Шла на крестный ход женщина Люба. Тащила с собой огромную косметичку, сумочку такую дамскую, набитую разными кремами и средствами от комаров, клещей, для кожи. Люба говорила, что у нее очень чувствительная кожа, чуть что — и сразу аллергия, что даже и умереть может от укуса комара, осы или овода. Так врачи ей говорили. Люба рассказывала, что раз ее укусила стрекоза, и она (не стрекоза, а Люба) была в реанимации.

На каждом привале Люба лезла в косметичку и обрабатывала кремами все открытые места — лицо, шею, ноги. И шла так до следующего привала.

И вот однажды, подходя к остановке, Люба со страхом и ужасом обнаружила, что забыла косметичку. Вернуться? Куда там — ушли далеко. Да и где ее там искать? Стала спрашивать у женщин, но никто никаких косметических препаратов с собой не нес. Старуха Маргаритушка вообще даже так сказала: "Что вы все комаров-то гоняете, им тоже надо поесть, целый год нас ждали". И даже еще и так выразилась: "А вы когда кого кусаете да когда из родных кровь пьете, не думаете, что Господь вас возьмет и прихлопнет?"

— Все, — сказала Люба, — я пропала, мне не жить.

А комаров, мошки, разного гнуса было в тот год предостаточно. Люба на привале лежала под курткой, на ноги натянула толстые, жаркие чулки. Пошла дальше обливаясь потом, вся закутанная. Потом, дышать-то надо, стала выглядывать. Одним глазом, двумя. Потом нос высунула, потом и чулки поменяла на легкие. Потом, когда проходили светлую лесную речушку, умылась как следует, смыла остатки косметики и шла уже как все. Ясное дело что кусали ее комары как и всех. Но ничего плохого с Любой не случилось.

А про косметичку Любы шутили, что из-за нее, небось, лесные модницы лисички передрались. Маргаритушка сказала Любе, что молилась за нее. Да и все мы. Да и она сама.